Я.И.Зак

ВОСПОМИНАНИЯ О В. В. СОФРОНИЦКОМ

Знакомство с Владимиром Владимировичем Софроницким было одним из самых значительных событий моей жизни. Я много слушал его, беседовал с ним, восхищался его личностью. Его влияние на развитие и формирование моего артистического сознания чрезвычайно велико — настолько глубоко запало в душу каждое произведение, исполненное В. В. Софроницким.
Впервые я услышал его будучи еще мальчиком, в Одессе в 1925 году. В городе его тогда еще не знали. Появился он в тот период, когда одесситы бурно увлекались Владимиром Горовицем. Этот блистательный, феноменальный пианист безраздельно владел публикой, и, казалось, никто, кроме него, не существовал на концертных эстрадах, несмотря на то, что в городе выступали и местные, и приезжие музыканты... Но завороженная публика как бы не слышала никого другого, кроме своего любимца: она воспринимала всех остальных так, как если бы они (я позволю себе осовременить тогдашнее впечатление) выступали на экране телевизора с выключенным звуком.
И вот — заиграл Софроницкий. Он был услышан с первой же ноты. Он не ворвался, подобно буре или пламени, — его воздействие было каким-то «проникающим» и не поддаться ему было невозможно.
Стоило бы поглубже проанализировать сущность неотразимого обаяния искусства Софроницкого, но это должна быть специальная работа. Хочется, однако, заметить, что и сама публика — явление необычное: она как бы многострунна,- и способность ее к отклику, к контакту с артистом —беспредельна. Но все зависит от того, сумеет ли артист задеть нужную струну... Так было и здесь. Публика южного города — темпераментная, отдающая предпочтение искусству красочному, пылкому, сочному — сразу же была захвачена новым артистом, подчинилась его воле, выбору, вкусу... Она как бы приобрела свойственные ему черты — утонченность, даже рафинированность восприятия, чуткость, изысканность. И в этой атмосфере взаимной созвучности она с глубоким волнением и пониманием слушала, как знакомую, непривычную и неизвестную ей тогда музыку Скрябина (позднего).
У нас неохотно употребляют некоторые выражения и слова из-за их старомодности и отчасти из-за того, что они относятся к сфере давно изжитых представлений. Принято считать, что такие качества, как изысканность, духовный аристократизм в искусстве, — уводят в декаденство, в маленький мир ограниченных интимных переживаний. Но есть и другой духовный аристократизм, который приводит к большому, настоящему искусству. Это аристократизм, означающий благородство искусства, рыцарски-беззаветное служение ему. Это изыск, рожденный вдохновением и вкусом, изыск, в котором ювелирная законченность деталей подчинена высокой эстетической задаче. Именно таким было творчество Софроницкого. С этим согласится всякий, кто слышал его, кто помнит в его исполнении Поэму ор. 59, Загадку ор. 52 Скрябина или «Листок из альбома», и многие-многие другие сочинения в его исполнении, поражавшие изысканной утонченностью и проникновенной глубиной. Тончайшее rubato придавало его игре трепетное дыхание, высвечивание скрытых голосов порождало внезапные превращения и прихотливость мелодического узора. В каждом произведении открывался как бы целый мир воображения, поэтически одухотворенной фантазии. Эгон Петри, прослушавший одну из сонат Скрябина в исполнении Софроницкого, изумленно заметил: «Так я не умею!»
Любопытно, что несравненное исполнение В. Софроницким небольших произведений побудило некоторых музыкантов расценивать его преимущественно как «мастера миниатюры». Это глубокая ошибка, которую можно объяснить либо неспособностью этих музыкантов проникнуть в сущность творчества Софроницкого, либо мелочным нежеланием признать исключительный универсализм его дарования.
Да, он, разумеется, был мастером миниатюры, возможно даже не имел себе равных в этой области. Но не потому ли он достигал такого совершенства в миниатюрах, что был великим мастером в области всех музыкальных форм и в равной мере владел способностью охвата как мелких пространств миниатюры, так и больших просторов сложных, крупных произведений.
Ему удавалось в миниатюре выразить тончайшие характеристики, едва уловимые душевные движения. Но с не меньшим совершенством он в больших вещах повествовал о целых циклах жизни, бесконечно разнообразных эмоционально и глубоко осмысленных философски. Так звучали у него сонаты Листа, Шопена, Скрябина, «Карнавал», «Крейслериана» Шумана и — особенно — Фантазия Шумана. Мы все много слышали красивого Шумана. Софроницкий же играл прекрасного Шумана — возвышенного, вдохновенного и мудрого. Как-то мой друг (ныне покойный) замечательный пианист Э. Гроссман сказал, что ему настолько дорого исполнение Софроницким Фантазии Шумана, что другого, даже лучшего, он не хочет. Это была тонкая оценка.
Что же все-таки было главным в творчестве Софроницкого? Трудно сказать. Но вот его особенность: исполнять музыку так, как будто он сам сейчас у рояля сочиняет ее. На редкость вдохновенная импровизационность сочеталась со строгой конструктивностью, с логической и эмоциональной цельностью общего плана исполнения. И кажется, что единство импровизационности, безукоризненного мастерства и глубины мышления — это главные черты творчества Софроницкого.
Но не менее главной была и необычайная интенсивность переживаний, сообщавшая его игре взволнованность и выразительность. Однажды он сам после исполнения Сонаты b-moll Шонена. сказал: «Если так переживать, то больше ста раз я ее не сыграю».
А образность? Разве и она не была главной в его интерпретации музыки? Софроницкий играет F-dur’ный ноктюрн Шопена — и грозовые раскаты сотрясают воздух, зловещие молнии прорезают кромешную тьму душной летней ночи... Каждый звук — удар кисти живописца! Баркарола Шопена... В левой руке — чарующий пейзаж, всплески воды под ударами медленных весел, влажной свежестью напоен воздух... Кажется, что звуки возникают не под пальцами пианиста, а рождает их водная гладь... И на этом фоне — взволнованное звучание человеческой речи в правой руке; двое плывут в лодке, звенят их живые голоса... И наконец, торжество, радость, озарение, огромный эмоциональный накал апофеоза.
Это только примеры. Игра его была всегда образна — что бы он ни исполнял. Образность музыкальной речи придавала особую емкость любому произведению, которое он играл, — будь то миниатюра или сочинение крупной формы.
Главным в его исполнительском облике были и окрыленность таланта, и мастерство, и владение изумительными тайнами педализации и сокровеннейшими звучаниями рояля. Все было главным. Все вместе создавало невыразимое очарование, убедительность и силу исполнения, делало игру Софроницкого каким-то чудом.
Я не хочу в этих заметках вдаваться в профессиональный анализ творчества Софроницкого. Я рассказываю только о впечатлениях, которые оставило его искусство в моей памяти.
Мне хочется рассказать и о некоторых чертах его личности, хочется вспомнить о некоторых моментах своей жизни, которые дороги мне тем, что с ними был связан Софроницкий.
Вспоминаю Всесоюзный конкурс музыкантов-исполнителей в 1935 году в Ленинграде. Софроницкий вовсе не был обязан присутствовать на нем. Но он был трогательно любопытен ко всему, что имело отношение к искусству. И он ежедневно приходил на конкурс, терпеливо и очень внимательно выслушивал многих, в том числе и малоинтересных пианистов. Истинный человек искусства — он искал и умел находить «настоящее» не только у признанных музыкантов. И, стоя в фойе в перерывах между выступлениями, он с увлечением говорит о «находках» в игре совсем молодого, подчас ничем еще о себе не заявившего пианиста.
Он был полон доброжелательного интереса к товарищам по искусству. Из-за плохого здоровья он редко мог посещать концерты, но слушал всё по радио и всегда откликался, если выступление ему нравилось. Как-то (это было очень давно) я играл на радио. Я даже не подозревал, что Софроницкий меня слушает. А он слушал и написал в связи с этим письмо Г. Г. Нейгаузу. Оно было проникнуто милым, сердечным вниманием старшего коллеги к младшему. Таким вниманием «младшие» у нас не избалованы и по сей день.
Софроницкий никогда не ходил в концерты в порядке представительства, никогда не умел и не хотел чувствовать себя «персоной». Он не приносил исполнителю формальных традиционных поздравлений в артистической, если не был удовлетворен его игрой. Но как искренне он радовался успеху исполнителя, кем бы он ни был — только начинающим или уже известным артистом! Как-то в одном из своих концертов Л. Оборин замечательно сыграл новые, необычные для него произведения. Софроницкий восхищенно удивлялся: «И откуда он все это знает?»
Он всегда был очень искренен. Искренне играл, искренне слушал... Соприкосновение его с музыкой было чрезвычайно непринужденным. Однажды на концерте Эгона Петри я сидел рядом с Софроницким и мог наблюдать его. Концерт был дневной, воскресный, праздничный. Сначала Софроницкому очень нравилась игра Петри и его лицо, глаза, поза выражали удовольствие, радостное удивление. Но потом Петри в чем-то оказался непонятным, чужим ему — его ощущению исполняемых произведений. И Софроницкий сразу как-то внутренне отдалился, как бы перестал присутствовать в зале. На лице его не отражалась ни скука, ни пренебрежение — он отсутствовал, хотя и сидел рядом со мной. Праздник для него исчез, а притворяться ни в жизни, ни в искусстве он не умел.
В поведении, в обращении с людьми, в своих суждениях он был самобытен — «не такой, как другие». Он всегда был естествен, абсолютно правдив, откровенен, открыт — и всегда неожидан.. Он неожиданно появлялся не потому, что хотел застать врасплох, о нет, а потому, что повиновался своим внутренним побуждениям,, душевным порывам, которые, однако, всегда находились на уровне высшего такта.
Вот одно из таких неожиданных и исключительно тонких по тактичности «появлений» Софроницкого. В 1938 году я давал концерт в Ленинграде. Уходя после первого отделения с эстрады, я буквально натолкнулся на Софроницкого. Он сидел на стуле за бархатным занавесом в тесном и душном пространстве кулис. Я подумал, что он устроился тут, чтобы незаметно уйти после первого отделения. Но он остался там до конца концерта. Трудно передать, как ценно было для меня его присутствие и внимание. После концерта я все же спросил его, почему он выбрал себе такое неудобное место. Он не ответил мне. Но потом я узнал, что он делает это сознательно, чтобы не отвлекать внимание публики, среди которой он был очень популярен.
Расскажу еще о некоторых встречах-экспромтах. Это было тоже в 1938 году, тоже в Ленинграде. После одного концерта ко мне в гостиницу пришел Софроницкий, по обыкновению, неожиданно. Он сразу, без лишних слов, сел за рояль и начал играть. Играл Шопена, Моцарта, Шумана... Потом сказал: «Заметили ли Вы, что я играл только оригиналы — не обработки? Я сейчас гулял и читал афиши концертов. Сплошь обработки: Бах — Бузони, Рамо — Годовский, Лист — Бузони, Шуберт — Лист и даже, — прибавил он уже в шутку, — Бизе — Бузони! Как будто Бах, Лист, Шуберт нуждаются в воскресителях!» И действительно, в тот период исполнители чрезмерно увлекались обработками, явно в ущерб оригинальным произведениям. «Давайте, — предложил Софроницкий, -организуем «лигу борьбы за оригиналы». Лозунг: везде играть только оригинальные сочинения, вернуть им их собственную жизнь! Ну, а после этого, — с улыбкой добавил он, — можно будет иногда поиграть и обработки».
Я начал отстаивать Бузони, защищая его от мнимых нападок Софроницкого — мнимых, потому что он высоко ценил прекрасные обработки, позволяющие извлечь из рояля весь потенциал его звучания и красок. Но он считал, что композиторам лучше сочинять новые произведения, чем пользоваться уже созданными, и исполнителям не следует забывать прелесть и очарование оригиналов. «Что вы защищаете от меня Бузони? — воскликнул он, — во-первых, многие его обработки я и сам играю (действительно, он очень любил и великолепно исполнял, например, хоральные прелюдии:
Баха — Бузони); во-вторых, — он озорно посмотрел на меня, — я ведь ему обязан: он когда-то подавал мне пальто!» И весело рассмеявшись, Софроницкий рассказал забавный случай из своего детства.
Маленьким мальчиком он учился в Варшаве у знаменитого Михаловского. Михаловский был в дружеских отношениях с Бузони и попросил его прослушать своего маленького ученика. В назначенное время Софроницкий явился к учителю, сыграл то, что было положено, и стал собираться домой. И тут Бузони подал малышу пальто и помог ему одеться.
...Еще встреча, и тоже в Ленинграде, после Варшавского конкурса имени Шопена в 1937 году. Ко мне в номер пришел Софроницкий и стал жаловаться на то, что с ним происходит что-то неладное. «Всю жизнь, — говорит он, — я отрицательно относился к конкурсам (считаю, что по сути своей они находятся вне сферы искусства), сам отказался от участия в первом Шопеновском конкурсе... и вдруг — сам сейчас заразился конкурсной атмосферой и почти непроизвольно целый день играю Шопена!»
Через месяц он выступил в Москве с шопеновской программой — Фантазией, Сонатой и другими произведениями. Какой это был концерт! Этого никогда не забыть!
Софроницкий был человеком живым, веселым. Было у него пристрастие, чисто детское, ко всяким головоломкам и забавам, требующим изощренной игры ума. Особенно увлекался он и, можно сказать, был виртуозом игры в палиндромоны — сложные словесные комбинации и словообразования. Думаю, что не подорву авторитета нашей кафедры, если расскажу, что нередко ее заседания завершались веселыми палиндромонами или шуточными магнитофонными монтажами, в которые вовлекал нас всех неистощимый на выдумку Софроницкий.
Он очень любил слово и умел радоваться ему. Однажды я встретил его бледного, изможденного и не мог не выразить беспокойства по поводу его болезненного состояния. Он дал мне пощупать пульс. Страшная аритмия. Я взволновался и предложил немедленно отвести его домой и немедленно уложить в постель. Он еще больше огорчился: «Ну да! Вот и доктор мне сказал, что если я немедленно не брошу работу, то усопну!» Это слово, неожиданно возникшее на его устах, так ему понравилось, что он развеселился и, с удовольствием смакуя его, как бы забыл о своей болезни.
Он был очень красив. Изящная фигура, благородное лицо с тонкими чеканными чертами почему-то ассоциировались у меня с медальоном. Надо сказать, что его искусство по отточенности и безупречно строгой красоте вызывало у меня такие же сравнения, о чем я ему как-то сказал, поздравляя его с очередным замечательным выступлением. Впоследствии он часто спрашивал меня после своих концертов: «Ну как — где я сегодня был, на земле или в медальоне?» Он весь искрился юмором, очаровательной меткой иронией, которую нередко обращал в свой адрес.
В начале Великой Отечественной войны Софроницкий участвовал в противопожарном отряде ПВХО при Ленинградской консерватории. Корреспондент «Правды» сфотографировал его в форме на крыше здания. Софроницкий дорожил этой фотографией, так как ему чрезвычайно приятно было сознавать себя одним из защитников Ленинграда, который он страстно любил. Он размножил это фото и роздал некоторым друзьям. И тут же, однако, не мог удержаться от того, чтобы не подшутить над самим собой, — на карточке, подаренной мне, имеется его надпись: «От брандмайора В. Софроницкого».
Упомянув о его горячей любви к Ленинграду, я хочу привести слышанную от него вдохновенную фразу, которая крайне точно выражала его чувство нерасторжимой связи с родным городом: «Если, — сказал он, — я воспроизведу все свои воспоминания о Ленинграде — то легко смогу, день за днем, вспомнить всю свою жизнь».
С особой нежностью думал он о военном Ленинграде — городе неслыханного героизма и испытаний. Через некоторое время после того, как Софроницкого, больного и крайне истощенного, привезли в Москву из блокированного Ленинграда, я отправился туда на концерты. Софроницкий дал мне массу дружеских советов насчет осторожкости и осмотрительности, передал посылки для своих друзей и на прощание сказал: «Я вам завидую! Вы будете в Ленинграде. Конечно, люди украшают город, но и опустевший Ленинград потрясет Вас своим немым величием».
Подлинный артист — он был полной противоположностью другой разновидности артистов, зачастую весьма одаренных людей, но не убереженных от соблазна выставить свой талант напоказ при случае и без него; в любых условиях видящих в искусстве прежде всего себя.
Совершенно иным был Софроницкий. В его творчестве ничто не шло напоказ, на потребу тщеславию, не было никакой косметики для завоевания большего успеха. Он был истинным служителем искусства. Он жил для него. Каждое выступление было для него данью высшим творческим обязательствам, вызревавшим в глубине его духа. К сожалению, такое отношение имело своим следствием редкие выступления. Играл он главным образом в Москве и Ленинграде. Но когда изредка приезжал в другие города, там наступал поистине праздник музыки. В один из таких его редких приездов в Киев я присутствовал на его концерте. Он так всколыхнул людей, что они долго не хотели уходить из зала, где соприкоснулись с подлинно великим искусством.
Как истинный артист, Софроницкий знал себе цену и был честолюбив в наилучшем смысле этого слова. Именно поэтому он был непримиримо самокритичен. К малейшим своим промахам и просчетам он был беспощаден и говорил о них сам, не боясь, что такая резкая его самокритика может стать оружием критики.
Был он беспощадно строг и к своим ученикам, работу с которыми воспринимал как форму своей собственной работы над произведением. Ученика он слушал с такой же взыскательностью, как самого себя. На экзаменах, конкурсах и других прослушиваниях он никогда не добивался для своих учеников повышенных оценок, он беспристрастно и сурово ставил им те отметки, которые, по его мнению, они заслужили. Как-то он «провалил» свою ученицу на одном из прослушиваний к очередному конкурсу. Потом он, по-своему справедливо, объяснил это: «Может быть, — сказал он,— она играла и не хуже других». Но других он слушал «партитурно», а ее как самого себя, с той же требовательностью, и с теми же упреками, которые предъявил бы самому себе.
Для него экзамен или прослушивание были не завершением работы над произведением, а лишь одним из моментов процесса овладевания материалом. И на экзамене он слушал своих учеников как на уроке, придирчиво отмечая малейшие недостатки игры. Милые молодые люди нередко сокрушались по поводу строгости своего учителя. Но все эти огорчения полностью искупались радостью тесного творческого общения с большим артистом.
Внешне Софроницкий казался хрупким, тепличным, болезненным. К сожалению, похвастаться здоровьем он не мог. Но болезнь не расслабляла, а скорей укрепляла его дух, как бы шла на пользу его искусству. Я помню концерт, который он давал, будучи совершенно больным. После каждой пьесы он уходил с эстрады и пил сердечные капли. Но исполнение его в тот вечер было еще более волевым, еще более устремленным, чем обычно. Сильным своим духом он побеждал свою болезнь. Да, он был силен духом и непреклонен, когда дело касалось больших принципиальных обстоятельств. Он оставался в Ленинграде, в блокаде жестоко страдал от голода и холода, наравне со всеми подвергался смертельным опасностям и продолжал работать с огромным напряжением, не делая себе никаких скидок на трудности. Привезенный в последней степени истощения в Москву весной 1942 года, он, едва подкрепившись, набросился на работу. Он много выступал, причем тоже в труднейших условиях — в нетопленых залах, где публика сидела в шубах, а он играл во фраке и в перчатках с подрезанными пальцами.
Таково было отношение Софроницкого — предельно серьезное и взыскательное — к своему общественному долгу, к своей миссии в искусстве, которому он свято служил всю свою жизнь.

Предыдущая статья ------------ Следующая статья

Книги
В.В.Софроницкий

"единство импровизационности, безукоризненного мастерства и глубины мышления — это главные черты творчества Софроницкого."

"Главным в его исполнительском облике были и окрыленность таланта, и мастерство, и владение изумительными тайнами педализации и сокровеннейшими звучаниями рояля."

Я.Зак

Записи
Главная страница
Информация
Hosted by uCoz