М. В. Юдина


НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ПОКОЙНОМ ДРАГОЦЕННОМ ХУДОЖНИКЕ ВЛАДИМИРЕ ВЛАДИМИРОВИЧЕ СОФРОНИЦКОМ


Трудно и ответственно писать о замечательном музыканте, завершившем свой земной путь.
Всегда кажется нашему близорукому духовному взору, что еще и то и это мы могли бы услышать в исполнении вдохновенного артиста, высказать ему еще и еще свои восторги и свою благодарность; кажется, что он мог исцелиться от, по сути дела, неисцелимого постигшего его недуга, мог бы предаться тихому и мирному отдыху, мог бы вновь обрести творческие силы, выраженные физически, ибо внутренние-то силы его ведь и не покидали. Да, все эти домыслы наши являются наивным детским лепетом пред лицом вечности, в коей нам остается мыслить теперь его светлый облик. И — как бывает почти всегда — кончина, смерть открывают как бы «вертикаль» ушедшего человека, его единое звучание, ибо все земное уже свершено, а не развертывается в разнообразнейшем пересечении динамики жизни во времени.
И вот, помимо суммирования поистине громадного его наследия, оставшегося нам в виде записей его интерпретаторского искусства, — не только в виде записей, но и в живой памяти еще живых слушателей, — одновременно со скорбью о невозвратимой утрате художника и человека (для многих друга и учителя), нам остались некоторые его, уже почти предсмертные, слова, освещающие и одухотворяющие ретроспективно его прошедшую жизнь дивным, мягким, страдальческим светом. Я, увы, не слыхала лично из уст его эти слова, но достоверность их абсолютно несомненна; мало того — они облетели всю страну нашу и, вероятно, и другие страны, ибо, как известно, имя Софроницкого было и осталось всемирным. Слова эти касались простой, можно сказать простейшей, вещи: лечения, обезболивающих инъекций; он говорил близким: «Не щадите меня, не обманывайте, я должен все претерпеть».
Эти несколько слов, мне кажется, по своему скромному духовному величию, по своему неувядающему, сияющему значению стоят наравне с его концертами. Сферы действия разные, но суть одна; каждому бьющемуся сердцу, каждой вибрирующей мысли — понятные и близкие. И не будем полемизировать здесь о смерти и бессмертии, о вере и неверии, об интуиции и достоверности, склонимся все перед тайной непознаваемого (как сказал Эйнштейн), и, как сказал один из наших современников (отнюдь не самый близкий мне, но замечательный поэт), Луи Арагон: «Qui croit et qui ne croit pas» [«Кто верит и кто не верит»].
Память о Софроницком, его искусство, его страдальческий облик, его жизненная «неприкаянность», его смиренная смерть — навеки принадлежат нам всем.
Как известно, мы с Владимиром Владимировичем, с Вовочкой, учились в Ленинградской, тогда Петроградской, консерватории одновременно, но в разных классах, у разных профессоров. Когда мой профессор Владимир Николаевич Дроздов уехал в 1918 году в США, я позже (ибо уезжала на некоторое время домой побыть с незабвенной своей матерью, вскоре и умершей, а потом работала по «Внешкольному музыкальному образованию» — все это имело место в городе Невеле, тогда Псковской губернии) вошла в число учеников знаменитого профессора фортепиано — Леонида Владимировича Николаева, где уже блистал Вовочка Софроницкий. И вот один учебный год мы и учились с ним, Софроницким, вместе, но встречались на уроках редко; я рьяно училась в университете тогда, а также в дирижерском классе Эмилия Альбертовича Купера, причем главной «пищей» его класса были постановки Эмилия Альбертовича в Мариинском театре оперы и балета («Сказание о граде Китеже», «Лоэнгрин», готовилась и «Валькирия»). На уроках у Леонида Владимировича, увы, мы почти и не виделись с Вовочкой. Тем более что я кончала вещами, пройденными еще ранее у Владимира Николаевича Дроздова, среди них «высилась» и соната h-moll Листа. И в заключительной программе Вовочки она также стояла. Вот мы и сыграли ее оба, друг за другом, так как наши «выпускные» выступления были назначены два дня подряд. (Тогда не было пышного слова «диплом!».)
Оба дня Малый зал Петроградской консерватории был переполнен (то был май или июнь — не помню! — 1921 года) и — как теперь на конкурсах — «болельщики» игры на фортепиано резко разделились на «две партии» — приверженцев Софроницкого и Юдиной. И особенно обсуждалась именно соната Листа! Напечатаны были и громадные статьи в газетах о нас двоих и нашем долженствующем быть блестящем будущем, и о нашем различии; автора одной из них я хорошо помню — Николая Михайловича Стрельникова, образованного и остроумного журналиста, потом писавшего оперетты, но и подружившегося в дальнейшем с посетившим СССР (по случаю постановки у нас его замечательной оперы «Воццек») Альбаном Бергом. Но ни разногласия высказанных мнений, ни различия наших вкусов и пристрастий ни в коей мере нас — Софроницкого и меня — не поссорили, разумеется. Но и не приблизили нас друг к другу тоже. Каждый шел своим путем.
Вот при одновременном окончании консерватории, при встречах на последних уроках (ну и мне-то ведь приходилось «отрываться» от средневековых латинских текстов и посещать положенное...) и репетициях мы иной раз беседовали; Вовочка уже тогда был замечательным провозвестником творчества Скрябина, я же изучала в ту пору кантаты Баха (и даже проходила некоторые из них с превосходной солисткой Мариинского театра Одой Слободской— драматическое сопрано) и уже начала играть весь «Хорошо темперированный клавир»; я высказывала своему вдохновенному собрату сожаление о недостаточной его любви к Моцарту— так мы мирно демонстрировали друг другу свои пути, свои сокровища, своих, можно сказать, кумиров!..
Здесь необходимо добавить, что в двадцатом году Владимир Владимирович Софроницкий женился на старшей дочери Александра Николаевича Скрябина Елене Александровне, или Ляле. Мы все в консерватории с отрадой и симпатией наблюдали поэтическую взаимную влюбленность обоих. До чего же они были очаровательны!
Молодость, необычайная, одухотворенная, какая-то прозрачная красота и Вовочки, и Ляли создали из них всеобщих любимцев, не говоря уже о даровании; жениха и ореоле имени отца невесты! Зачастую они приходили в тот или иной концерт в Малый зал консерватории и садились в какой-либо из последних рядов (тогда ведь в суровую эпоху гражданской войны концерты в большинстве случаев почти и не собирали полных залов!..) для беспрепятственного диалога шепотом или диалога взглядов! Их не могло смутить всеобщее внимание; и они сами, и внимание это были чисты и трогательны! Ляля, между прочим, тоже, конечно, была хорошей пианисткой. Омрачен этот период времени был тяжелой болезнью матери Ляли и Маши (Марии Александровны Скрябиной-Татариновой, замечательной женщины, впоследствии сотрудницы мемориального Музея А. Н. Скрябина) — Веры Ивановны Исакович, как известно, прекрасной пианистки, профессора Ленинградской консерватории; она скончалась вскоре — как одна из первых жертв гриппа, именовавшегося тогда «испанкой».
Вот тогда мы и кончили; как именно — говорить неуместно. Но вот мы и остались оба в Искусстве...
Еще с нами кончала превосходная пианистка — Ариадна Владимировна Бирмак. А мы оба, Софроницкий и я, получили наградные рояли... на бумаге.
Время было трудное...
В течение двадцатых годов мы, вероятно, почти и не виделись: у каждого были свои пути, свои «Труды и дни», свои скорби и радости.
Встретились мы, что называется «творчески», значительно позже, в 1930 или 1931 году. В то время я часто ездила (то есть летала) играть в Тифлис, потом Ереван (тогда Эривань). Там создалась для меня творческая атмосфера. Я предложила Владимиру Владимировичу подготовить совместно программу концерта на двух фортепиано; мы и подготовили ее — две фуги из «Kunst der Fuge», Сонату D-dur Моцарта, а что еще —я позабыла!! Невероятно, но факт!! Впрочем, без сомнения, сохранились все программы именно Софроницкого, ибо их собирали преданные его друзья, а я их не собирала; и у меня, разумеется, благодарение Богу, никогда не было недостатка в замечательных друзьях, но мое равнодушие к внешним атрибутам артистического пути было, возможно, еще более категорично, чем таковое же у Владимира Владимировича, или его друзья были в этом отношении настойчивее, и вот программы наши можно возобновить! Помню, когда мы репетировали фуги из «Kunst der Fuge», Софроницкий, не зная раньше этих дивных творений, говорил: «Как хорошо, как прекрасно, как в раю!» Во время этих репетиций я познакомилась с чудесной, обожавшей Софроницкого семьей художников Визель; отец был известным профессором Академии художеств в Петрограде и одна из дочерей — Ада, насколько мне известно, — архитектор — была верным, мудрым, пожизненным другом артиста.
Мы сыграли эту нашу программу в Тифлисе, а потом в Ленинграде, в так называемом «Обществе камерной музыки».
В тридцатые годы мы тоже, увы, редко встречались, но ярко запомнились три встречи; первая: однажды поздно вечером, почти ночью, посетили меня Мейерхольды — Всеволод Эмильевич и Зинаида Николаевна — с Владимиром Владимировичем Софроницким. Владимир Владимирович был в некоем бурном состоянии духа и сразу оторвал ручку плохо закрывавшейся двери моего жилища на Дворцовой набережной; жилище было нетоплено, к чаю ничего не было (время для меня сложилось трудное), но мы все четверо были безмерно рады друг другу, каждый рассказывал о себе, своих постановках, концертах, надеждах и катастрофах. За окнами блестела Нева во льду, на нас участливо глядели громадные зимние созвездия. Среди ночи, долго просидев, они все ушли; мы были счастливы — они в славе, я — в очередной опале. Никто ничего не мог предвидеть, что случится потом...
То была одна из фантастических встреч меж нами, людьми, нелицемерно преданными искусству...
Затем еще одна веселая, в излюбленном Софроницким «младенческом» стиле... Играли у Визелей в «petits jeux», с «фантами»; сестры Визель рассказывали о разных забавных проделках великого музыканта (то отнюдь не был «дадаизм»), Софроницкий никогда не «ломался», он от души зачастую бывал большим ребенком, веселился, играл в разные игры как ребенок, видимо, сам не сознавая того, отдыхал от духовных напряжений, от вековечного ига требовательной Музы.
Затем в необыкновенном, прекрасно убранном старинным фарфором, бисерными вышивками и другими раритетами доме нашей с Софроницким тоже подруги или коллеги — пианистки Марии Константиновны Юшковой-Залеской (окончившей консерваторию на год позже нас у того же Леонида Владимировича Николаева) и ее супруга, человека редкой доброты и большого образования — Бориса Владимировича Залеского, известного петрографа. Бывать у них было отрадно, хоть и жили они далеко — в Лесном, в Политехническом институте.
Покойная Мария Константиновна была отличная музыкантша и красавица, стилизовавшая себя в некоем египетском стиле.
А я тогда постигала Велемира Хлебникова!
В тот вечер со мной был третий том (издания Н. Л. Степанова), я намеревалась почитать им всем «Зангези» и многое другое, но не тут-то было: Владимир Владимирович взял у меня книгу из рук, открыл наугад и, попав на нечто сугубо непонятное, как разорвет книгу пополам, как швырнет ее через всю стилизованную столовую, едва не задев один из драгоценных сервизов! Вот таким непосредственным — то бурным, то веселым, то печальным — он всегда и был.
А в Тифлисе почтенные профессора консерватории давали тогда в нашу честь некий банкет с обычным грузинским хлебосольством; имелся там и бассейн с живой рыбой, на каменном полу... Софроницкому было, видимо, скучно со всеми пожилыми (кроме меня тогда, конечно), почтенными, обусловленными, старомодными... и вдруг он как шагнет в бассейн этот во фраке!!., все были в ужасе, и все всё простили...
Оставим эти забавные мелочи. Они лишь дают некую (частично) причудливую рамку к строгому образу великолепного художника, в стиле «гротеск» или «bizarre»...
Мне думается, образ Софроницкого ближе всего к Шопену: сила, яркость, правда, задушевность, элегичность, но и элегантность — всё это как бы общие Искусству качества. Но и у Шопена, и у Софроницкого помещены они в некоем предельно-напряженном разрезе, «не на жизнь, а на смерть», всерьез, в слезах, заливающих лицо, руки, жизнь, или аскетически проглоченных — уже и не до них, не до слез, всему сейчас конец — скорее, скорее!! — или все сияет в чистоте духовного взора, обращенного к солнечному Источнику Правды.
Софроницкий именно чистейший романтик; он весь — в стремлении к бесконечному и в полном равнодушии к житейскому морю и полнейшей беспомощности в таковом.
Еще немного о появлении Софроницкого в Москве во время Отечественной войны.
Начало 1942 года ознаменовалось в Москве прибытием Владимира Владимировича Софроницкого, спасенного, привезенного на самолете из Ленинграда.
Радость эта была несказанна и неописуема. Мы в Москве не знали, числить ли его в живых или мертвых; первые его концерты здесь воспринимались как чудо «воскресения из мертвых», «зримое чудо!»
Концерты эти проходили под охраной конной милиции, дабы стремящиеся в залы толпы людей не «разнесли» зданий.
Так дионисийское это поклонение продолжалось многие годы; и потом. Дата сего исторического прибытия 9 марта 1942 года.

Предыдущая статья ------------ Следующая статья

Книги
В.В.Софроницкий

"Мне думается, образ Софроницкого ближе всего к Шопену: сила, яркость, правда, задушевность, элегичность, но и элегантность — всё это как бы общие Искусству качества."

М.Юдина

Записи
Главная страница
Информация
Hosted by uCoz